Понятие травмы было принципиальным для русской кухонной и институциональной психологий и вдохновляемой этими дискурсами интеллектуальной деятельности как минимум с девяностых, но с переводом работ Ланда и Негарестани философский вопрос о травме оказывается задан вновь — вопрос о том, насколько травма (травма капитализма) как источник энергии интенсивной и разрушительной может быть средством преодоления ситуации, рассматриваемой как невыносимая. Во вдохновленном Фрейдом понимании травмы мыслители этого круга видят ее как чтото, что расплавляет и уничтожает все, неспособное от нее питаться, как разделяющее организм, психику или мир на ту часть, что черпает из этой безумной энергии силу, и ту, что отмирает, поскольку на ее поддержание сил уже не остается – поскольку
экстренная интеграция этого внешнего вмешательства оказывается возможной лишь
путем радикального упрощения энергетической схемы. Вопрос Фрейда – “Почему желание успокоиться – это не то же, что и желание умереть?” – позволяет вводить различия, объясняемые с помощью понятий системы, энергии и энтропии. Отличие от структуралистского или филологического подхода к интерпретации этой теории, столь важного для мысли ХХ века и современных прогрессивных движений вроде критики колониальности, заключается в том, что язык больше не рассматривается как основное проявление этого процесса, и все происходящее с языком лишь следует за экономической катастрофой, которой и является травма и о которой можно говорить языком физических процессов.
Этот физический язык – не менее общее место уже давно ведущихся русских кухонных разговоров, чем травма; и две враждующие этические-эпистемологические позиции, которые занимают Ланд и Негарестани, тоже имеют свое проявление в вопросе, который куда менее необычен для нашего общества, чем для их – “Не довести ли нам травму до крайности?”. Ответ Ланда – объявить, что “травма” капитализма – это не некое событие, а самая первичная истина об энергии мира, которой не дает раскрыться множество устаревших пережитков культуры, которым пора отмереть – общее место русского подходов к воспитанию. От математических школ до русского балета настаивание на резком, жертвующем другими частями личности развитии шизоидных или аутических черт; нарочито погранично-истеричный подход к современному искусству; абсурдный и калечащий человека и его близких культ гения или одаренного ребенка – вещи абсолютно в России обыденные и институционально закрепленные в первую очередь в местном подходе к социальной мобильности, которому разносторонность человека, обилие и разнообразие его связей с окружающим миром служит обычно ограничивающим фактором. Причина, почему этот жестокий подход считается (и, к сожалению, является) более эффективным, чем, скажем, (кропотливое и бессмысленное, доходящее до абсурдной формальности) “разностороннее развитие” детей, которых готовят к американских колледжам, восходит к советской образовательной системе, но сейчас находит свою поддержку в той специфической травме, с которой мы столкнулись, оказавшись в постсоветском мире, и которая резко отличается от травмы, о которой говорят постгуманистичекие мыслители.
Травмой постоянно навязываются ложные решения, выборы из двух невозможных вариантов; субъект постоянно требует от себя “вот сейчас окончательно наконец решить”, говоря, что никакая настоящая деятельность до такого решения невозможна, и в итоге погружается в нервные, бессмысленные процессы. “Оставить деньги, идеи, вдохновение на обустройство себе или давать их коррупционерам?”, вопрос, в который быстро обращаются этические размышления буржуа с интересом к комфортной жизни, облагает их в итоге двойным налогом – украденным со стороны коррупционеров и еще одним: на ни к чему не приводящие расследования этих преступлений. “Быть теоретиком для внутреннего пользования или для запада?”, забавно обнаруженный как наболевший в недавной дискуссии о том, надо ли публиковаться в зарубежных журналах, обнаруживает в первую очередь темпоральное измерение “актуальности теории”, без веры в возможность которой такой вопрос бессмысленен – а за ней следует превращение Запада из чисто фантастического субъекта во что-то, о чем можно задавать вопросы вроде “какие мыслители там сейчас важные и актуальные” с намеком на то, что поток мысли может либо течь от них к нам, либо, когда мы наконец сможем, от нас к ним. Те случаи, когда необходимость как-то сочетаться с философским Западом совсем уж навязывается самому себе теоретиком, теоретическая работа превращается в построение абстракций над историей и обстоятельствами мысли: справа – под лозунгом геополитики (обещающей столкновения с Реальным, но в итоге навязывая территориям банальные геометрические абстракции, в которых и нам находится важное симметричное местечко), а слева, вместо симметрий, ожидаемые арифметические прогрессии, в которых, замечая любую последовательность из пары шагов, исследователь пытается прыгнуть чуть дальше. Вся такая теория, пытающаяся быть актуальной наравне с “западной”, пытается начать с поиска своего места в абсолютно воображаемом, абстрактно структурированном мире, что особенно хорошо видно в еще одном невозможном выборе – “колониальные мы или колонизированные?” – как будто бы эти западные понятия и этика, из них следующая, действительно должны быть к нам однозначно применимы; институты и издания, пытающиеся поймать модную волну, игнорируют кропотливые исследования применимости этих понятий в пользу поиска позиции - как будто бы это мы одни, политически невежественные русские, никак не определимся с самими собой в мире, в котором каждый якобы отлично и однозначно понимает, белый он или нет и что ему с этим делать.
Проблема травмы не в том, как поэффективнее ею воспользоваться, а в том, что сколько ни настаивай на отмирании всего, не вписавшегося в ее экономику, оно все равно продолжает жить и настаивать на своем существовании. Именно это неумирающее – та часть, которой “больно”, и как ни ускоряй ее отмирание, ему все равно не произойти. Никакое происходящее в условиях травмы внутреннее насилие не оказывается окончательным, и каждый раз, сталкиваясь с ним, мы надеемся замкнуться и закрыться от всего, но все равно в итоге продолжаем, по необходимости и по выбору, существовать в том же организме. Ни та, ни другая сторона никакого “окончательного” выбора не защитит нас; изоляция невозможна, а ускорение никогда не убьет своих жертв окончательно, они всегда будут выживать, продолжая принимать на себя каждый удар. Все решения, которые навязывает нам травма, это решения о разделении внутри себя – жизнью в этой концепции называется невозможность их принять.